Мир не так хрупок, как мне казалось
Беседа с Андреем Макаревичем (интервьюер Дмитрий Быков, текст взял из ФБ).
ДБ: Вот вопрос, на который нет ответа у меня самого: раньше, в семидесятые-восьмидесятые, граница пролегала довольно четко — талантливые люди были в оппозиции или по крайней мере дистанцировались от власти, бездарные к ней льнули. Что произошло сейчас, почему смазалась эта граница?
АМ: Боюсь, в семидесятые в силу нашей молодости и радикализма — или наивности, если угодно — мы эту границу сами выдумывали. В действительности ее не было. Что, не был талантлив Сергей Бондарчук?
ДБ: Он все-таки не был стопроцентно лоялен.
АМ: Стопроцентно. Максимум оппозиционности, который тогдашний художник мог себе позволить, — чтение дореволюционной философии. А что, Хренников был плохой композитор — или тайный антисоветчик? Никита Богословский со всеми своими шуточками, по сегодняшним меркам довольно невинными? Нет, ты просто не хочешь разрушить светлый мир своего детства и признать, что талант почти не имеет отношения ни к политическим взглядам, ни к морали.
Мы охотно вспоминаем пушкинские слова про «гений и злодейство», опуская факт, что это слова персонажа, — и забываем другое: «Поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем иное дело». Это уже от собственного лица.
ДБ: Но согласись, трудно представить художника, поддерживающего сатрапов.
АМ: Можно. Запросто. Десятки примеров.
ДБ: То есть гению необязательна гражданская позиция?
АМ: А простому человеку обязательна?
ДБ: С простого человека, скажем так, спрос меньше.
АМ: Кто будет спрашивать?
ДБ: Другие люди.
АМ: Тогда никто никому ничего не должен. У меня к слову «должен» с советских времен некоторая идиосинкразия. Все постоянно должны, вздохнуть некогда. Во всяком случае, применительно к другим я стараюсь это слово не употреблять.
ДБ: Тогда где для тебя вообще пролегает граница между хорошим человеком и плохим?
АМ: Самые простые вещи трудней всего реализуются, и я не возьмусь это определить. Хороший человек, как правило, интересен, в нем есть глубина. К нему поэтому тянет. Ну и плюс надежность — он тебя не подведет и не сдаст.
Я заметил, что в кругу моих друзей преобладают профессионалы: кто-то — лучший музыкант, кто-то — лучший журналист... То есть мне становилось интересно, как они это делают, и я к ним тянулся.
ДБ: Я вообще думал одно время, что псевдонимом совести является профессионализм.
АМ: Не совсем. Профессионализм — не самоцель. Просто есть в человеке такое отношение к делу и соответственно к людям. Другого критерия придумать не могу.
ДБ: С годами я стал замечать, что круг общения резко сократился, что это мне как-то уже не нужно: это личная моя проблема или закономерность?
АМ: В молодости мы общаемся беспорядочно во всех смыслах, с годами это входит в систему, а к пятидесяти тебе уже вообще нужны очень немногие: это биология, я думаю...
В одном фильме «Квартета И» я произносил реплику — не свою, авторскую, но вполне мне близкую: в молодости кажется, что вот есть настоящее — и будет будущее. А с годами понимаешь, что есть настоящее — и будет настоящее.
ДБ: Ну нет, я еще до этого не дошел.
АМ: Значит, молодой еще. А я уже знаю, что буду общаться с этим кругом, сочинять эту музыку и ездить на этой машине.
ДБ: И жить в этой стране.
АМ: Иногда выезжая, но в общем — да.
ДБ: Ты можешь общаться с человеком противоположных убеждений?
АМ: Не в том я возрасте, чтобы ссориться с людьми из-за убеждений. Политика вообще не главное в человеческих убеждениях. Если мы с другом совпадаем по восемнадцати пунктам из двадцати — мы просто не трогаем эти два пункта.
ДБ: Прости, но если я узнаю, что мой умный и талантливый друг ест детей... а так-то он прелестный человек, хорошо готовит... тех же детей...
АМ: Да у большинства убеждения вовсе не доходят до людоедства. В том-то и штука — они почти никак не проявляются. Нормальные люди, готовые помочь, просто им кажется, что у нас лучший на свете президент и нас все должны бояться.
Вот есть у меня такой друг, замечательный художник, искренний имперец — у него на это свои причины, отец был высокопоставленный военный, к старости эти гены проснулись. Я просто с ним не говорю о Путине.
ДБ: Нет ли у тебя ощущения, что после Путина будет хуже?
АМ: Я стараюсь не тратить умственную энергию на проблемы, решение которых совершенно от меня не зависит. Если что-то будет зависеть — буду действовать, конечно. Но на то, что будет после Путина, мы сейчас повлиять не можем никак.
ДБ: Но тебя не разочаровывает, что русский фашизм никак не может оформиться? Вот, казалось, в четырнадцатом мы от него в шаге — но он опять рассосался...
АМ: Русский фашизм вообще проблематичен, потому что память о войне свежа. Есть подобные течения, на сугубо местной почве, они есть во всем мире и сейчас сильно активизируются; особенность России как раз в том, что здесь они управляются сверху. Ну, чтобы пугать ими, или чтобы делать из них спойлеров, или чтобы вовремя их возглавить, если надо будет — мало ли...
И вот эта привычка к регулируемости сверху в них настолько сильна, что сами они на самостоятельный бунт никак не способны. Им нужно финансирование, пиар, то, се... Так что если где-то и есть риск фашизации, то не у нас.
БГ СТРЕЛЯЕТ ОЧЕРЕДЯМИ, Я — ОДИНОЧНЫМИ
ДБ: Ты был знаком с Башлачевым?
АМ: Мы общались несколько часов, одну ночь, когда его ко мне привел Кинчев. У них была кассета, которую негде оказалось посмотреть, и они пошли ко мне.
Я любил его песни, он производил впечатление человека абсолютно нормального, только перед уходом вдруг спросил: у тебя не бывает так, что хочется все вообще послать к этакой матери? Я говорю: вроде нет. Он: а у меня бывает. И это последнее, что я от него слышал.
ДБ: Вопрос из зала: «Вы можете не писать?» В скобках: «Это не просьба!»
АМ: Могу, конечно. У меня много друзей, которые страшно боятся, что перестанут приходить песни. Незачем будет жить. Меня такая возможность совершенно не пугает: я могу рисовать — кстати, здесь я в себе более уверен, чем в музыке, потому что я музыкант-самоучка и до семьдесят третьего года играть толком не умел. А в графике у меня хорошая школа. Я могу писать прозу, если захочется, могу делать телепроекты, путешествовать, в конце концов...
А песни... Ну что, приходят — записываю, перестанут приходить — переживу. Я написал достаточно, мне кажется.
ДБ: БГ как-то сказал: чтобы написать хорошую песню, мне надо неделю писать плохие. А тебе что нужно?
АМ: Один приятель заметил, что Боб стреляет очередями, а я — одиночными. Свои плохие я, видимо, пишу в уме или проговариваю в прозе, а когда чувствую, что нечто получается, тогда берусь сочинять всерьез.
ДБ: Как по-твоему: пробиться в советские времена было легче? Возможна ли вообще ситуация, когда человек явно талантлив — и остается в безвестности?
АМ: Запросто. Сегодня пробиться исключительно трудно, должно сойтись множество обстоятельств, потому что информационная среда гораздо агрессивней, чем двадцать лет назад.
Сегодня все ходят как в шлеме, постоянно защищаясь от этой агрессии, и пробиться к человеку с той стороны, достучаться с какими-то своими стихами, с музыкой практически нереально. Нужно или колоссальное везение, или запредельная энергия. А если учесть, что запредельная энергия обычно присуща людям малоодаренным и от них закрываешься заранее, остается только чудо.
ДБ: Как складывались твои отношения с Цоем — прижизненные и посмертные?
АМ: Посмертных не было, я не мистик. А прижизненные — очень хорошие, мне нравилась исключительная простота его внутренне сложных песен, древние корни его мотивов... И потом — я совершенно солидарен с Троицким: он был единственным секс-героем на русской рок-н-ролльной сцене. Русский рок почему-то был исключительно асексуален.
ДБ: Тебе понравился фильм «Лето»?
АМ: Чудесный фильм, и непонятно, как Рома Зверь так почувствовал Майка. Он же его не видел никогда, и съемок не осталось, — но как-то сумел сыграть его интонации, наклон головы... Нет, это классное кино про классного Майка, который так старательно меня просвещал, собирал для меня кассеты своего любимого рока...
ДБ: Еще из зала: «Стоит ли прогибаться под изменчивый мир?»
АМ: Ребята, не все советы лирического героя стоит воспринимать буквально. Что для меня естественно, для другого может оказаться неисполнимо. И я не хочу нести ответственность за то, что у кого-то не получилось.
А песня эта... я ее написал в совершенно негероических обстоятельствах, хотя, конечно, как посмотреть. Моя старшая дочь заканчивала колледж в Штатах — Franklin Marshall. И вот она позвонила мне и говорит: послезавтра выпускной вечер, все в мантиях, всё торжественно. Ко всем приедут родные, а я буду совершенно одна. Тут я вспомнил, что у меня есть виза, есть два свободных дня, и через час уже был в аэропорту. Билет купил там. И когда прилетел и сел в такую электричку, идущую из аэропорта в город, прямо в поезде сочинил эту песню. Она была про мою скромную победу над обстоятельствами, а какие масштабные выводы вы из нее делаете — ваше дело.
ДБ: Как ты вытаскиваешь себя из творческих или личных кризисов?
АМ: Я не могу себе позволить в них попадать. Все время надо что-то делать, работы все больше, времени все меньше. Я в молодости мечтал: будет время — смогу бездельничать, поеду на рыбалку... Ничего подобного. У трудоголиков не бывает кризисов, у них своя зависимость, которая, по мнению некоторых, хуже алкоголизма.
ДБ: А с алкоголем у тебя какие отношения сейчас?
АМ: Товарищеские. Даже дружеские. В силу хорошей генетики я чужд похмелью, не люблю только коньяк — просто потому, что в восьмидесятые его — или того, что за него выдавалось, — было выпито слишком много.
А вообще применительно к алкоголю у меня было только одно наблюдение. Только думаю, не попаду ли я в антисемиты... или русофобы... Я заметил, что русские, напившись, становятся злее, а евреи — добрее.
ДБ: Если евреи пьют с русскими, они, наверное, просто стараются их задобрить таким образом?
АМ: Интересно, принимается.
СВОЛОЧИ ИГРАЮТ В НЕЗАВИСИМОСТЬ, БУДУЧИ ЗАВИСИМЫ
ДБ: Тяготит ли тебя слава?
АМ: Нет, конечно. Тяготит бестактность, если кто-то сзади хватает за плечо: «Андрюха, давай сфоткаемся!» Тут я умею говорить нет. А вообще-то известность имеет огромные преимущества. Мне одна девушка как-то сказала: «Ты небось думаешь, что в этом магазине всем так улыбаются?»
ДБ: «Она улыбается всем? Нет, только тебе».
АМ: Эту песню я не пою уже лет двадцать, она живет какой-то своей жизнью, а мне надоела.
ДБ: Ты глупеешь или умнеешь от любви?
АМ: От любви глупеют все, я не исключение.
ДБ: А я, видимо, исключение. Я начинаю понимать больше...
АМ: Понимать больше — да, обязательно. А вести себя при этом глупее, прямо парадокс.
ДБ: Кто тебе ближе — собаки, кошки или лошади?
АМ: Собаки, поскольку они у меня чаще жили. С лошадьми, при всей их красоте, я на почтительной дистанции, а кошек чаще рисую... но понимаю, что они, в общем, сволочи. Они играют в независимость, будучи тотально от вас зависимы: их холят, лелеют, кормят, дают кров, а они демонстративно смотрят сверху вниз. Этого я не люблю.
Вообще же мне ближе всего змеи — в силу красоты, ума и моего года Змеи.
ДБ: Тебе случалось задумываться о том, какую память ты по себе оставишь?
АМ: Человек, который много об этом задумывается, как минимум самовлюбленный м...к.
ДБ: Кстати, это не худшая память, какую можно по себе оставить.
АМ: Конечно! Бывает, что вообще не вспоминают...
ДБ: А бывает у тебя потребность зайти в церковь?
АМ: Нет. Я как-то не нуждаюсь в посредниках.
ДБ: А общение без посредников случалось?
АМ: Ну, я прошел индейский ритуал с ласкающим русский слух названием «Аяхуяска». Обещана была возможность задать вопрос Верховному Существу.
ДБ: И ты задал?
АМ: Мир был мне показан в виде непрерывного движения бесконечного множества кинопленок. Помню именно острое чувство хрупкости. И я спросил: «Господи, как же все держится, ведь все это очень хрупко?» На что он ответил: «Не беспокойся, все очень надежно».
ДБ: Можешь ты прочитать или спеть что-то из последнего?
АМ: Он долго душил меня, обнимая: Старик, сколько лет, сколько зим! Я старые песни кручу и рыдаю — Ты просто неотразим!
Слыхал, что тебя топтали-месили, Несладко пришлось небось, А вот стоишь живой и красивый — Я рад, что все обошлось.
Я сказал: да, конечно, о чем ты... А он кричал: брат, побузил — и будет, Давай кончай саботаж, Ведь знают все приличные люди, Что Крым исторически наш.
Кругом враги, мы одни на планете, Впору начать войну, А тут еще либералы эти Мечтают продать страну.
Я сказал: да, конечно, о чем ты... А он кричал: «Загасим уродов, Андрюха, сомнений нет. Ведь ты не из этой жидовской породы, Я знаю тебя сто лет!»
Я сказал: да, конечно, о чем ты... Прости, я спешу, я рад несказанно, Но сегодня я весь в делах... А потом достал телефон из кармана И стер его номер [нах]...
|